Румынская повесть 20-х — 30-х годов - Генриэтта Ивонна Сталь
Бурные страсти юности, налетавшие скоропалительным ураганом и столь же внезапно стихавшие, волновали лишь поверхность океана, в непотревоженных глубинах его неизменно и непоколебимо хранился все тот же идеал любви к идеальной девушке. Призрачными ночами ранней юности, томясь от любовной обиды, и потом, много позже и даже порою теперь, чувствуя себя одиноким и не очень счастливым, я будто вижу ее, — опершись на воздушную преграду, с тревогой и нежностью смотрит она на меня из бескрайнего ледяного пространства…
Нечаянная встреча с Тимотином. Мы не виделись с университета. Он узнал меня, остановил коляску. Они едут отдыхать в Нямц. Рядом с ним в коляске — жена и четыре дочери.
О, Тимотин! Сколь бы ни был изощрен твой мефистофельский ум, ты нелеп в этом наемном рыдване, окарикатуренный четырьмя уменьшенными копиями, слегка подпорченными нецеломудренным вмешательством госпожи Тимотин! Сухопарая, худосочная мать семейства сидит, насупившись, и грозно молчит, словно опасаясь тайного недоброжелательства к своему многочисленному выводку. Тимотин приглашает меня навестить его на отдыхе, а грозная супруга нема как могила.
Милый мой математик, он ничуть не постарел. Да и чему было стариться? Худ, сух, бесплотен, как его цифры, он и в юности не знал горячего биения жизни. Прямой нос, темная прямая черточка усов, редкие волосинки, прилизанные на прямой пробор, — все те же, что и двадцать лет назад. Впрочем, и наука его вечна, она его сохранила.
Гуляя, добрел чуть ли не до Валя Сакэ. Полнолуние. Луна появилась, едва я вышел за околицу, — тяжелая, крупная, медно-красная, словно той далекой ночью, когда мы, тесно прижавшись друг к другу и запыхавшись, стояли уже у дверей сторожки, куда пробирались в потемках вдоль забора. До чего явственно нам тогда чудилось, будто этот медный щит вот-вот рухнет на нас! Моя спутница даже вскрикнула испуганно и, защищаясь, вскинула руки.
…Магия лунного света. Покосившиеся заборы, лачужки-развалюхи, бурьян на пустыре, такие неприглядные под беспристрастным оком солнца, луна сделала таинственными, волшебно-прекрасными и поэтичными не по заслугам. А в поле за околицей зыбкий трепетный лунный свет видится ослепительно белым ливнем, хлынувшим на траву и деревья.
Но будто что-то враждебное, недоброе таится в лунной ночи. Мерцающая вокруг белизна сродни снегу — нет-нет да и содрогнется душа от леденящего холода — так все чуждо вокруг, странно, неузнаваемо. Стоит нам задремать, потерять бдительную остроту чувств, и с какой легкостью вводит нас в заблуждение лунная ночь… Проведя бессонную ночь, утомленный долгой прогулкой по горам, я дремал, убаюканный мерным ходом покойной коляски. Ярко светила луна, и к обочине дороги сходились могучие великаны, пугающе черные на фоне белых отвесных скал. В растерянности и тревоге, неимоверным усилием стряхивал я с себя дремоту и все же не сразу мог сладить с одолевавшими меня видениями, которые ни за что не хотели превращаться в высокие, одиноко стоящие вдоль дороги тополя и беленые хаты. Спустя секунду луна и затуманенный рассудок вновь окружали меня великанами с колокольню ростом и белоснежными утесами.
С луной, этой ведьмой и лгуньей, дружат мечтатели, неврастеники и женщины. Солнце, ясное и ослепительное, как сама истина, чуждо женскому сердцу. Неподкупная трезвость дневного мира лишена для них всякой поэзии. «Midi, roi des étés»[7].
…Поздно. В распахнутое окно веет прохладой уходящая ночь. Луна приготовилась исчезнуть, но остановилась и смотрит, прощаясь, в голубые сияющие глаза ночи.
Сегодня с утра неожиданно встречаю Аделу М.! Она здесь третий день. Приехала с «мамой и коаной Аникой». Мы не виделись года три, за это время она успела повзрослеть, побывать замужем и развестись.
Госпожа Адела! Мне всегда с трудом дается обращение «госпожа» после барышни. Отчего-то мне кажется, что я грубо и нескромно касаюсь того, что меня вовсе не касается, а если бы не дай бог касалось, то было бы уж и вовсе нескромно. Ох уж эти сорокалетние господа с их неподкупной трезвостью!.. Но что поделаешь! Когда замуж выходит милая барышня из знакомого мне семейства, чувство, что меня обокрали, возникает само собой. Зато дружеского чувства к ее мужу и повелителю почему-то не возникает вовсе. Что же до господина Л., похитившего барышню Аделу, то я его и в глаза не видал и, стало быть, вправе совершенно им пренебречь. Нет причины, нет и следствия…
Ведь Адела не только милая барышня, много-много лет она была моим другом, и превращение ее в госпожу такую-то волей-неволей как-то по-особенному для меня чувствительно…
Подружились мы с ней сразу, с той самой минуты, когда она, пыхтя, вскарабкалась ко мне на колени, уселась, наслаждаясь трудно доставшейся победой и утвердившись в своем триумфе, вытащила у меня из жилетного кармана часы, обладавшие для нее неизъяснимой притягательной силой, и принялась вертеть их и крутить. Насладившись часами, Адела принялась за меня и привела в порядок мои усы, галстук, прическу. Бывало, у меня на коленях убаюкивалась кукла, которая безутешно плакала и никак не могла успокоиться. А я кровожадно ел Аделины пальчики, заявляя, что это карамельки, прижимался лбом к ее лобику, чтобы вместо двух глаз она увидела один — огромный, от виска до виска, — и, свыкшись с этим ужасающим зрелищем, закатилась хохотом; я продевал палец в золотые колечки ее локонов и играл с ними, а когда забывал, она сама брала меня за палец и застывала в ожидании. Каждый день я обязан был навещать ее «детей», и упаси бог было перепутать, кого как зовут! Когда же она «уляла», мне доверялся кто-нибудь из них, чтобы я присмотрел и даже покормил… из соски… Вечером мы обходили с Аделой все комнаты, где она уложила своих детей спать, кого в крошечную кроватку, кого в коробку из-под ботинок, кого из-под папирос, а кого и вовсе без коробки, бедного, обиженного судьбой сиротку. Разумеется, они плакали, не желали засыпать, шалили, баловались, капризничали, куксились, а Адела утешала их, увещевала, наказывала. Когда же наступало время ложиться спать ей самой, я приступал к исполнению самой почетной обязанности — после того как няня раздевала ее и укладывала в кроватку, я непременно должен был подняться в детскую и посидеть с ней «минуточку». «Минуточка» эта обычно так затягивалась, что госпоже М. приходилось просто-напросто выдворять меня вон. Распорядок наших с Аделой посиделок не менялся из вечера в вечер: сперва она просила